А. Л. БЛОК. БИОГРАФИЯ. ТВОРЧЕСТВО
АЛЕКСАНДР АЛЕКСАНДРОВИЧ БЛОК (1880—1921)
Начало пути
Александр Александрович Блок родился в Петербурге и вырос в семье
деда, знаменитого ботаника А. Н. Бекетова. Бекетовы не только любили
литературу, но и почти все сами писали и занимались переводами (особенно
известной переводчицей была бабушка поэта — Е. Г. Бекетова).
Впоследствии Блок говорил о «музыке старых русских семей». В такой
атмосфере рос и он сам. Окончив в 1898 г. гимназию, он поступил в
Петербургский университет, сначала на юридический факультет, а в 1901 г.
перешел на филологический, который окончил в 1900 г.
«Стихи о Прекрасной Даме». Романтический мир раннего Блока
«Семейные традиции и моя замкнутая жизнь, — говорится в
автобиографии поэта, — способствовали тому, что ни строки так называемой
«новой поэзии» я не знал до первых курсов университета. Здесь, в связи с
острыми мистическими и романтическими переживаниями, всем существом
моим овладела поэзия Владимира Соловьева». Это не выглядит неожиданным,
потому что первые стихи юного поэта были отмечены влиянием Жуковского,
Фета и Полонского, чьи традиции Соловьев во многом продолжал.
Философ и поэт, он верил в существование Души мира, Софии, Вечной
Женственности, призванной спасти человечество от всех зол, и считал,
что земная любовь имеет высокий смысл лишь как форма проявления Вечной
Женственности. В этом духе и претворились в первой книге Блока «Стихи о
Прекрасной Даме» (1904) его «романтические переживания» — увлечение
Любовью Дмитриевной Менделеевой, дочерью знаменитого ученого, вскоре
(1903) ставшей женой поэта. Уже в более ранних стихах, впоследствии
объединенных Блоком под названием «Ante Lucem» («Перед светом»), по
выражению самого автора, «оно продолжает медленно принимать неземные
черты». В книге же его любовь окончательно принимает характер
возвышенного служения, молитв (так назван целый цикл), возносимых уже не
простой женщине, а «Владычице вселенной»:
...Здесь, внизу, в пыли, уничиженьи,
Узрев на миг бессмертные черты,
Безвестный раб, исполнен вдохновенья,
Тебя поет. Его не знаешь Ты...
(«Прозрачные, неведомые теми...»)
Вхожу я в темные храмы.
Совершаю бедный обряд,
Там жду я Прекрасной Дамы
В мерцаньи красных лампад.
(«Вхожу я в темные храмы...»)
В ту пору Блок настойчиво подчеркивал свою приверженность
религиозной атмосфере «темных храмов», «старинных келий», «стен
монастыря»:
Моя сказка никем не разгадана.
И тому, кто приблизится к ней.
Станет душно от синего ладана,
От узорных лампадных теней.
(«Моя сказка никем не разгадана...»)
И вполне удовлетворялся тем, что его книга была принята «небольшим кружком людей, умевших читать между строк».
Однако уже в ней порой, как сказано в стихотворении «Там, в
полусумраке собора...», «в речах о мудрости небесной земные чуются
струи» — и не только и картинах природы, с которой Блок уже тогда
чувствовал «необычайное слияние», но и в целомудренно-лаконичном
воспроизведении черт земной возлюбленной.
Одно написанное позже стихотворение кажется «автопортретом» Блока поры «Стихов о Прекрасной Даме»:
Разлетясь по всему небосклону,
Огнекрасная туча идет.
Я пишу в моей келье Мадонну,
Я пишу — моя дума растет.
Вот я вычертил лик ее нежный,
Вот под кистью рука расцвела,
Вот сияют красой белоснежной
Два небесных, два легких крыла...
Огнекрасные отсветы ярче
На суровом моем полотне...
Неотступная дума все жарче
Обнимает, прильнула ко мне...
(«Разлетясь по всему небосклону...»)
Много лет спустя, говоря о знаменитом римском поэте. Блок
косвенно охарактеризовал и важную особенность своих собственных стихов
ранней поры: «Я думаю, что предметом этого стихотворения была не только
личная страсть Катулла, как принято говорить; следует сказать наоборот:
личная страсть Катулла, как страсть всякого поэта, была насыщена духом
эпохи... ибо в поэтическом ощущении мира нет разрыва между личным и
общим; чем более чуток поэт, тем неразрывнее ощущает он «свое» и «не
свое»; поэтому в эпохи бурь и тревог нежнейшие и интимнейшие стремления
души поэта также преисполняются бурей и тревогой».
Именно такая эпоха наступала в мире на рубеже веков (в одном
предсмертном стихотворении Владимир Соловьев писал, что «мглою бед
неотразимых грядущий день заволокло»), и у Блока на сам облик Прекрасной
Дамы, призываемой Вечной Женственности ложатся «огнекрасные отсветы»
грядущих грозных событий:
Предчувствую Тебя. Года проходят мимо —
Все в облике одном предчувствую Тебя.
Весь горизонт в огне — и ясен нестерпимо,
И молча жду,— тоскуя и любя1.
Весь горизонт в огне, и близко появленье,
Но страшно мне: изменишь облик Ты...
(«Предчуоствую Тебя. Года проходят мимо...»)
1Строки из стихотворения В. Соловьева «Зачем слова? В безбрежности лазурной...».
Блок и символизм
Эти настроения сблизили Блока с так называемыми «младшими» (по
отношению к В. Брюсову, К. Балмонту, 3. Гиппиус, Д. Мережковскому)
символистами, тоже страстными почитателями В. Соловьева, — Андреем Белым
и Сергеем Михайловичем Соловьевым, племянником поэта-философа.
Символизм не отвергал повседневности, но стремился дознаться ее
скрытого смысла. Мир и все в нем рассматривались как символ
бесконечного, знаки более значительных событий, происходящих в иной
реальности, как «окно в Вечность», но выражению Андрея Белого. «Я стал
всему удивляться, на всем уловил печать... Я вышел в ночь — узнать,
понять далекий шорох, близкий ропот» — характерные в этом смысле строки
стихов Блока.
Весна, заря, туманы, ветер, сумрак становятся сквозными образами
его книги, в которых решительно преобладает переносный, метафорический
смысл, превращая их в символы: сквозь обычный непосредственный смысл
употребляемых слов как бы «просвечивает» иное, более глубокое и важное
значение, и мир романтически преображается, делаясь таинственным,
постигаемым лишь мистически, трудно доступным для логического
объяснения, «несказанным» (характерное, часто возникающее в стихах и
письмах Блока слово), но овеянным особой эмоциональной и музыкальной
атмосферой. «Я не знаю высшего музыкального наслаждения вне самой
музыки, чем слушание стихов Блока», — писал впоследствии композитор и
критик Борис Асафьев (И. Глебов).
Познакомившись с блоковскими стихами, «младшие символисты»
восторженно объявили поэта «продолжателем Соловьева», а его книгу —
программным произведением своего направления, его вершиной. В стихах
Блока привлекала и формальная новизна — так называемые дольники, или
паузники, «нарушающие» обычную расстановку ударений в стихе и сближающие
его со свободным ритмом разговорной речи. Роль Блока в широком
распространении и развитии русского тонического, ударного стиха
исследователи впоследствии сравнивали с заслугами Ломоносова в
утверждении силлабо-тонической системы стихосложения.
«Выхожу я в путь, открытый взорам...» (Блок в 1905 — 1908 гг.)
Между тем «одиночество», «лирическая уединенность», в атмосфере
которых создавались «Стихи о Прекрасной Даме», уже начинали тяготить
Блока. «Мы растем в тени, — писал он одному из близких друзей, Е. П.
Иванову (28 июня 1904 г.), — и стебли, налившись, остались белыми.
Наверное, пробьется когда-нибудь в нашу тень Солнце — и позеленеем».
Новое содержание сначала проникает в его поэзию, если
воспользоваться собственными блоковскими словами, «окольными путями
образов»:
Еще бледные зори на небе,
Далеко запевает петух.
На полях в созревающем хлебе
Червячок засветил и потух.
Потемнели ольховые ветки,
За рекой огонек замигал.
Сквозь туман чародейный и редкий
Невидимкой табун проскакал.
...И качаются серые сучья,
Словно руки и лица у них.
(«Еще бледные зори на небе...»)
В последних строчках уже словно предчувствуются своеобразные
образы цикла «Пузыри земли» (1904—1905) — «болотные чертенятки», «твари
весенние», «мохнатые, малые», близкие фольклору или, как сказано в
блоковской статье «Поэзия народных заговоров и заклинаний» (1906), «лесу
народных поверий и суеверий», «причудливым и странным существам,
которые потянутся к нам из-за каждого куста, с каждого сучка и со дна
лесного ручья».
В первых «Стихах о Прекрасной Даме» поэт и прочие люди еще заметно противопоставлены друг другу:
Душа молчит. В холодном небе
Все те же звезды ей горят.
Кругом о злате иль о хлебе
Народы шумные кричат...
Она молчит, — и внемлет крикам,
И зрит далекие миры...
(«Душа молчит. В холодном небе...»)
Однако уже в последнем разделе книги возникают — пока еще смутные
— образы тех, кто бьется и погибает; из-за «хлеба»: мать-самоубийца
(«Из газет»), «нищие» рабочие с их «измученными спинами» («Фабрика»). У
Блока постепенно вызревает мысль, отчетливо сформулированная им позже:
«Одно только делает человека человеком: знание о социальном неравенстве»
(«Им нипочем, что столько нищих...» — укоризненно говорилось ранее о
«мистиках и символистах» в его записных книжках).
Почти как обращение к собственной музе звучат строки стихотворения «Холодный день» (1906):
Мы встретились с тобою в храме
И жили в радостном саду,
Но вот зловонными дворами
Пошли к проклятью и труду.
Мы миновали все ворота
И в каждом видели окне,
Как тяжело лежит работа
На каждой согнутой спине.
Если в юности Блок, по воспоминаниям близких, декламировал
Некрасова с наигранной, явно иронической патетикой, то теперь он
внимательно и сочувственно перечитывает и его «городские» стихи, и
аналогичные по теме произведения Аполлона Григорьева.
События русско-японской войны 1904—1905 гг. и первой революции,
частично непосредственно отразившиеся в блоковских стихах («Митинг»,
«Поднимались из тьмы погребов...», «Сытые» и др.), придают его выходу из
«лирической уединенности» драматический, «взрывной» характер.
«Вероятно, революция дохнула в меня и что-то раздробила внутри души, так
что разлетелись кругом неровные осколки, иногда, может быть,
случайные»,— писал поэт В. Я. Брюсову (17 октября 1906 г.).
«Раздробленной» оказалась вера, уже и раньше подточенная, в то,
что, как предрекал В. Соловьев, «вечная женственность ныне в теле
нетленном на землю идет». Пьеса «Балаганчик» (1905) пронизана горькой
иронией над несбыточными надеждами мистиков, изображенных в ней крайне
язвительно, что вызвало ожесточенные нападки недавних друзей. Мистерия
ожидания чуда превращается в форменную арлекинаду с явными элементами
автопародии, например, в изображении рыцаря, боготворящего свою даму и
отыскивающего отсутствующий в ее словах «высокий» смысл. О разочаровании
поэта, хотя и в более мягком, элегическом тоне, говорит и поэма «Ночная
Фиалка» (1906), где герой оказывается в кругу «товарищей прежних»,
обреченных «дышать стариной бездыханной», сонно окружая «королевну» —
«некрасивую девушку с неприметным лицом». Прочь от этой «уснувшей
дружины» зовет героя иная, настоящая жизнь:
Слышу, слышу сквозь сон
За стенами раскаты,
Отдаленные всплески,
Будто дальний прибой,
Будто голос из родины новой...
«Ночная Фиалка» не только перекликается с лирикой поэта этих лет
(«Осенняя воля»), но и предвещает мотивы и даже сюжеты таких будущих
созданий поэта, как пьеса «Песня Судьбы» (1908) и поэма «Соловьиный сад»
(1915).
«Нечаянная Радость» (1907) — как назвал Блок свой второй сборник —
это радость от встречи с жизнью, с миром во всем их «тревожном
разнообразии». Верный символистскому мироощущению, поэт даже внешне
незначительные события истолковывает в самом широком смысле. Так, летом
1905 г., находясь в подмосковном бекетовском имении Шахматово, он
выпилил слуховое окно. В стихах это отразилось следующим образом:
Чую дали — и капли смолы
Проступают в сосновые жилки.
Прорываются визги пилы,
И летят золотые опилки.
Вот последний свистящий раскол —
И дощечка летит в неизвестность...
В остром запахе тающих смол
Подо мной распахнулась окрестность...
(«Старость мертвая бродит вокруг...»)
При всей конкретности и детальности описания «дали»
распахнувшаяся окрестность — это, конечно, не просто «красивый вид», а
образ, символ прежде невиданного, волнующего простора, жизни, близкий
запечатленному в «осенней воле» («Выхожу я в путь, открытый взорам...
Приюти ты в далях необъятных!»).
При этом «распахнувшийся» мир увиден поэтом в его драматических
противоречиях, столкновениях противоборствующих сил. В поэзии Блока этих
лет главенствует образ метели — символ стихии, с одной стороны,
освободительной для человеческой души, но, с другой — сталкивающей ее со
всем трагизмом жизни, со своеволием и гибельностью «раскованных»
страстей. В соответствии с этим двойственный характер приобретают в
книгах стихов Блока «Снежная Маска» (1907) и «Земля в снегу» (1908)
драматические перипетии, связанные с его увлечением актрисой Н. Н.
Волоховой. Образ возлюбленной воплощает то могучее вольнолюбивое начало
(героиня цикла «Фаина» с «живым огнем крылатых глаз»), то нечто жестоко
опустошающее душу: это «Снежная Дева» с «трехвенечной тиарой вкруг чела»
и «маками злых очей», которая разительно напоминает андерсеновскую
Снежную Королеву, похитившую мальчика Кая и заставившую его забыть всех
близких:
Ты сказала: «Глядись, глядись,
Пока не забудешь
Того, что любишь».
...И неслись опустошающие
Непомерные года,
Словно сердце застывающее
Закатилось навсегда.
(«Настигнутый метелью»)
В стихах этой поры Блок отдал заметную дань декадентским мотивам
«демонической» насмешки над жизнью, всеразвенчивающей иронии, упоения и
даже «кокетничанья» гибелью (об этом сказал он сам в письме Е. П.
Иванову 15 ноября 1906 г.).
Крайняя напряженность душевного строя героя стихов, его метания,
резкие перепады настроения определили заметное изменение блоковской
поэтики. По сравнению с первой книгой чрезвычайно обогащается и
усложняется один из главных изобразительных приемов Блока — метафора.
Например, образ метели постоянно открывается новыми сторонами, порождая
самые неожиданные ассоциации: «Рукавом моих метелей / Задушу. / Серебром
моих веселий / Оглушу. / На воздушной карусели / Закружу. / Пряжей
спутанной кудели / Обовью. / Легкой брагой снежных хмелей / Напою» («Ее
песни»). Очень разнообразна строфика этих стихов, в пределах одного
стихотворения ритмические интонации причудливо изменяются, возникают
неканонические, «неточные» рифмы: ветер — вечер, уключины — приученный,
шлагбаумами — дамами, гонит — кони, гибели — вывели, мачт — трубач...
Выразительность блоковского стиха часто достигает подлинной
виртуозности, как, например, в «Незнакомке» (1906), где появление
героини сопровождается редкой по красоте звукописью:
И кАждый вечер, в чАс назнАченный...
Девичий стАн, шелкАми схвАченный.
В тумАнном движется окне.
И медленно, пройдЯ меж пьЯными,
ВсегдА без спутников, однА.
ДышА духАми и тумАнами.
ОнА садится у окнА.
Уже с этой поры за Блоком утверждается репутация «одного из
чудотворцев русского стиха» (О. Мандельштам). Но ни возраставшая слава,
ни шумный ажиотаж вокруг постановки «Балаганчика», осуществленной В.
Мейерхольдом в театре В. Комиссаржевской, ни богемное окружение, где, по
свидетельству Н. Н. Волоховой, «к Блоку тянулось много грязных рук,
многим почему-то хотелось утянуть его в трясину», — ничто не мешало
поэту очень трезво оценивать сделанное и внимательно присматриваться к
писателям совсем иных творческих направлений. Если среди символистов
преобладало высокомерное отношение к М. Горькому и другим
демократическим авторам, группировавшимся вокруг сборников «Знания», то
Блок в статье «О реалистах» (1907) с неподдельным интересом и
сочувствием отозвался об этой литературе, в которой слышал «юношески
страдальческий и могучий голос — голос народной души».
Эта статья вызвала новое обострение отношений с Андреем Белым и
другими символистами (тем более что некоторое время существовал проект
участия в горьковских сборниках самого Блока). Она была одним из
проявлений стремления поэта избавиться, по его выражению, от «спертого
воздуха» «келий» и его убежденности в невозможности «войти в широкие
врата вечных идеалов, минуя узкие двери тяжелого и черного труда».
Праздное существование «сытых» охарактеризовано в цикле блоковских стихов «Вольные мысли» (1907) с крайней резкостью:
Что сделали из берега морского
Гуляющие модницы и франты?
Наставили столов, дымят, жуют,
Пьют лимонад. Потом бредут по пляжу,
Угрюмо хохоча и заражая
Соленый воздух сплетнями.
(«В северном море»)
Картина, схожая с нарисованной в начале «Незнакомки» («...Среди канав гуляют с дамами испытанные остряки» и т. п.).
«На поле Куликовом»
В годы, последовавшие за поражением первой русской революции,
Блоком все больше овладевает предчувствие грядущей грандиозной
катастрофы, становящееся внутренним пафосом его дальнейшего творчества.
Он выступает с докладами и статьями «Народ и интеллигенция» и «Стихия и
культура» (1908), полными тревожных предостережений. Образы и символы
России, созданные Пушкиным и Гоголем («Куда ты мчишься, гордый конь, и
где опустишь ты копыта?..»; «Не так ли и ты, Русь, что бойкая,
необгонимая тройка, несешься?»), здесь трагически переосмысляются: «Что,
если тройка... летит прямо ни нас?.. Над нами повисла косматая грудь
коренника и готовы опуститься тяжелые копыта».
В предвидении будущего поэт все внимательнее вглядывался в
прошлое страны, «слушал подземную музыку русской истории», по выражению
О. Мандельштама. К «символическим событиям русской истории», по мнению
Блока, относилась знаменитая Куликовская битва. Настойчивое обращение к
этому поворотному событию в судьбе родины содержится уже в «Песне
Судьбы» и в статье «Народ и интеллигенция».
В венчающем же эту тему стихотворном цикле «На поле Куликовом»
(1908) исторические воспоминания окончательно сопрягаются с
современностью, в минувшем отыскивается родственное сегодняшним
проблемам. С редкостным тактом воскрешаемые мысли и чувства
древнерусского воина смыкаются с характерными для современников поэта. В
одних случаях — до полного отождествления, до слияния в великой любви к
родной земле:
Река раскинулась. Течет, грустит лениво
И моет берега.
Над скудной глиной желтого обрыва
В степи грустят стога.
О, Русь моя! Жена моя!
{«Река раскинулась. Течет, грустит лениво...»)
В заключительных же стихотворениях цикла на первый план выступает
скорее умонастроение блоковского современника, близкое и самому поэту,
который в ту пору писал К. С. Станиславскому (9 декабря 1908 г.) о
«проклятом «татарском» иге сомнений, противоречий, отчаянья,
самоубийственной тоски, «декадентской иронии» и пр., и пр. <...>
которое мы, «нынешние», в полной мере несем»:
Развязаны дикие страсти
Под игом ущербной луны.
...Вздымаются светлые мысли
В растерзанном сердце моем,
И падают светлые мысли,
Сожженные темным огнем...
(«Опять с вековою тоскою...»)
Во время работы над циклом Блок сделал примечательную запись:
«Можно издать свои «песни личные» и «песни объективные». То-то забавно
делить — сам черт ногу сломит!» Действительно, у него обе эти темы
сливаются воедино, «химически», как выразился впоследствии Николай
Гумилев, говоря о блоковских стихах. Например, центральное стихотворение
цикла — «В ночь, когда Мамай залег с ордою...» — обращено к некоей
женской тени, в которой равно угадывается и божественное видение перед
битвой, и встающая в памяти воина жена, и, наконец, целомудренно скрытая
героиня собственно блоковской лирики:
И с туманом над Непрядвой спящей,
Прямо на меня
Ты сошла в одежде, свет струящей,
Не спугнув коня.
Серебром волны блеснула другу
На стальном мече,
Освежила пыльную кольчугу
На моем плече.
Поэма «Возмездие»
Свои мысли о теснейшей и трагической связи человека с «мировым
водоворотом» истории Блок попытался воплотить и в форме большой
эпической поэмы «Возмездие», над которой он много работал в 1911 г. Сам
он впоследствии сравнивал задуманное произведение с циклом романов Э.
Золя «Ругон-Маккары. Естественная и социальная история одной семьи в
эпоху Второй империи». Однако можно предположить, что большие творческие
импульсы к созданию поэмы давал ему русский реалистический роман (не
говоря уже о том, что сама поэтическая интонация «Возмездия»
чрезвычайно, порой «опасно» — до полного подчинения — близка
«онегинской»).
«Волнение идет от «Войны и мира» (сейчас кончил II том), —
записывал Блок в 1909 г.,— потом распространяется вширь и захватывает
всю мою жизнь и жизнь близких и близкого мне». Здесь уже очерчивается
некий тематический круг, в значительной мере совпадающий с
автобиографической основой будущей поэмы. Особенно близкие ее замыслу
размышления о романе из жизни русского дворянства есть в одной из
любимых Блоком книг — «Подростке» Достоевского, где в связи с «Войной и
миром» говорилось: «Внук тех героев, которые были изображены в картине,
изображавшей русское семейство средневысшего культурного круга в течение
трех поколений сряду и в связи с историей русской, — этот потомок
предков своих уже не мог бы быть изображен в современном тине своем
иначе, как в несколько мизантропическом, уединенном и несомненно
грустном виде. Даже должен явиться каким-нибудь чудаком, которого
читатель, с первого взгляда, мог бы признать за сошедшего с поля и
убедиться, что не за ним осталось поле. Еще далее — и исчезнет даже и
этот внук-мизантроп...»
Наиболее яркий образ незавершенной поэмы Блока — отец,
талантливый, мятущийся, «демонический», вносящий в жизнь ближних муки и
хаос, а под конец жизни опустившийся, озлобленный неудачник (первым
стимулом к созданию «Возмездия» и явились впечатления от смерти отца
поэта — профессора Варшавского университета Александра Львовича Блока).
Во многом соответствует эскизному «сюжету будущего романа», набросанному
Достоевским, и оставшаяся недорисованной фигура сына, в которой без
труда угадывается сам автор.
Замечательно выразителен в поэме «исторический фон» —
характеристика времени, взятого во всемирном масштабе. Истолкованные в
символическом плане «природные знаки» — «пожары дымные заката»,
отмечавшиеся в начале века и А. Белым, «ужасный призрак» кометы Галлея,
появившейся в 1910 г., разрушительное землетрясение в Мессине —
сочетаются здесь с такими чертами наступившей эпохи, как «неустанный рев
машины, кующей гибель день и ночь» (образ, находивший себе точное
соответствие в публицистических статьях того времени о «могущественной
индустрии, воспитанной войной и живущей для войны»), и «первый взлет
аэроплана» — событие, отразившееся во многих стихах поэта (так, в
«Авиаторе» предсказан «грядущих войн ужасный вид: ночной летун во мгле
ненастной, земле несущий динамит»).
Глухие отголоски все убыстряющегося исторического потока начинают
ощущаться уже и в судьбе изображенной в поэме дворянской семьи (в ней
запечатлены многие черты Бекетовых), а впереди Блок предвидит
трагический поворот русской жизни:
Так неожиданно сурова
И вечных перемен полна;
Как вешняя река, она
Внезапно тронуться готова.
На льдины льдины громоздить
И на пути своем крушить
Виновных, как и невиновных,
И нечиновных, как чиновных...
«Неизвестное приближается, и приближение его чувствуют
бессознательно все», — объяснял Блок смысл своей пьесы «Роза и Крест»
(1912—1913), в которой из французской истории средних веков выбрано, как
позднее определил сам автор, «время — между двух огней, вроде времени
от 1906 по 1915 год».
Как ночь тревожна! Воздух напряжен,
Как будто в нем — полет стрелы жужжащей...—
говорит один из героев пьесы.
«Страшный мир»
Тревожным ожиданием «неизвестного», ощущением трагически
нарастающего в мире напряжения проникнуты и стихи сборника «Ночные часы»
(1911). Вошедшие в собрание сочинений поэта, выпущенное символистским
издательством «Мусагет» в 1911 —1912 гг., в виде заключительного
третьего тома, они явились вершиной лирики Блока. Здесь запечатлены
итоги пройденного им пути, который, как писал поэт А. Белому 6 июня 1911
г., привел «к рождению человека «общественного», художника, мужественно
глядящего в лицо миру». В годы общественной реакции, когда, по
свидетельству современницы Н. Я. Мандельштам, значительной части
интеллигенции были свойственны «снисходительность к себе, отсутствие
критериев и не покидавшая никого жажда счастья», позиция поэта резко
выделялась своим «морализмом», который, как писал в рецензии на «Ночные
часы» Николай Гумилев, «придает поэзии Блока впечатление какой-то
особенной... Шиллеровской человечности».
В речи «О современном состоянии символизма» (1910), полемизируя с
некоторыми новыми литературными течениями (в первую очередь с
акмеизмом), Блок говорил: «...Нам предлагают: пой, веселись и призывай к
жизни, — а у нас лица обожжены и обезображены лиловым сумраком» (образ,
выражавший смутную и противоречивую атмосферу эпохи революции и
сменившей ее реакции).
«Страшный мир», как назван один из важнейших циклов поэта, — это
не только окружающая «объективная» реальность, отобразившаяся в
знаменитых стихах «На железной дороге», «Поздней осенью из гавани» и др.
В лирике Блока преобладает «ландшафт» современной души, беспощадно
правдивый, во многом исповедально окрашенный. Брюсов писал, что Блок «с
бесстрашной искренностью черпает содержание своих стихов из глубины
своей души». Сам поэт впоследствии с явным сочувствием отмечал «глубокую
мысль» близкого ему писателя — Аполлона Григорьева: «Если <...>
идеалы подорваны и между тем душа не в силах помириться с неправдою
жизни <...>, то единственным выходом для музы поэта будет
беспощадно ироническая казнь, обращающаяся и на самого себя, поколику в
его собственную натуру въелась эта неправда...»
Само выражение «страшный мир» впервые возникает в «песнях личных»
(как ни условно их отделение в блоковской лирике от «объективных»):
Страшный мир! Он для сердца тесен!
В нем — твоих поцелуев бред,
Темный морок цыганских песен,
Торопливый полет комет!
(«Черный ворон в сумраке снежном...»)
Стихотворение «На островах» начинается полной поэзии картиной любовного свидания:
Вновь оснеженные колонны,
Елагин мост и два огня.
И голос женщины влюбленный.
И хруст песка и храп коня.
Но вскоре обнаруживается, что и любовь «обезображена», подлинное
чувство подменено «обрядом», низведенным почти до автоматизма, холодного
расчета:
...С постоянством геометра
Я числю каждый раз без слов
Мосты, часовню, резкость ветра,
Безлюдность низких островов.
А в стихотворении «Унижение» смелая метафора (эшафот, шествие на
казнь) беспощадно характеризует сцены «продажной» любви, усиливаясь
выразительной звукописью, достигающей высокого драматизма: «Желтый
Зимний Закат За окном... на каЗнь осужденных поведут на Закате таком...
Только губы с Запекшейся кровью / на иконе твоей Золотой / разве это мы
Звали любовью? / преломились беЗумной чертой?»
«...Моя тема, тема о России...».
Но блоковский «морализм» проявляется не только в самом суровом
суде над современным человеком (и в первую очередь над самим собой,
например, в цикле «Жизнь моего приятеля»), но и в тех «добре и свете»,
которые пробиваются сквозь «угрюмство» его лирики.
В своем отзыве на «Ночные часы» один из крупнейших символистов
Вяч. Иванов, говоря о трагизме многих стихов сборника, заключал: «Но
сколь ни болезненны эти переживания, они, в отличие от прежней
безнадежности, несут в себе, как нам кажется, здоровое семя. Это семя —
страстная волнующая религиозная любовь к родине».
Родина для Блока — «огромное, родное, дышащее существо», как он
сказал в одной незавершенной статье. Облик России, картины родной земли,
при первых обращениях поэта к этой теме еще не лишенные налета
стилизации («Русь»), становятся все более выразительными,
проникновенными, лаконично простыми:
Опять, как в годы золотые,
Три стертых треплются шлеи,
И вязнут спицы расписные
В расхлябанные колеи...
Россия, нищая Россия,
Мне избы серые твои,
Твои мне песни ветровые —
Как слезы первые любви!
(«Россия»)
В стихотворении «Осенний день» скупыми, безошибочно отобранными
штрихами рисуется родимый пейзаж, нарастает взволнованность и
музыкальность стиха: сначала еле заметная, ненавязчивая аллитерация («Мы
взором пристаЛьным сЛедим за Лётом журавЛиным... Летят, Летят косым
угЛом...») сменяется глубоко эмоциональными повторами и параллелизмами,
близкими народным песням и плачам: «Вожак звенит и плачет... О чем
звенит, о чем, о чем... И низких нищих деревень не счесть, не смерить
оком... О, нищая моя страна... О. бедная моя жена...»
Россия-мать, как птица, тужит
О детях; но ее судьба,
Чтоб их терзали ястреба,—
предсказывается в первой же главе «Возмездия» судьба героев
поэмы, а вся Россия уподоблена спящей красавице, околдованной темной
силой:
Она казалась полной сил,
Которые рукой железной
Зажаты в узел бесполезный...
Трагически завершается подобный узел в судьбе героини
стихотворения «На железной дороге» (1910), чья «мчалась юность
бесполезная, в пустых мечтах изнемогая» (любопытно совпадение эпитетов).
Привычные станционные будни, примелькавшиеся подробности (цвет вагонов
разного класса) претворены поэтом в грандиозную метафору русской жизни с
ее тупиками и резкими социальными контрастами:
Вагоны шли привычной линией,
Подрагивали и скрипели;
Молчали желтые и синие;
В зеленых плакали и пели.
В какой-то мере с гибелью безвестной самоубийцы перекликается и,
казалось бы, бесконечно далекая от нее судьба знаменитой актрисы,
которую, по убеждению Блока, тоже окружало равнодушие («Пришла порою
полуночной на крайний полюс, в мертвый край... Но было тихо в нашем
склепе...»):
Что в ней рыдало? Что боролось?
Чего она ждала от нас?
Не знаем. Умер вешний голос,
Погасли звезды синих глаз.
(«На смерть Комиссаржеаской»)
При этом образ самой родины у Блока совсем не идилличен. Россия,
народ воспринимаются им как могучая, богатая жизненными силами, но и
загадочная стихия, таящая в себе самые разные возможности. «Голос черни
многострунный», который упомянут в стихах, написанных в дни первой
русской революции, «Вися над городом всемирным...» (1905), одновременно
привлекает и настораживает, порой даже страшит поэта.
Образ блоковской России отнюдь не иконописен. Ее черты до
крайности противоречивы: «Дико глядится лицо онемелое, очи татарские
мечут огни» («Русь моя, жизнь моя, вместе ль нам маяться?..»). В ее
прошлом — «Царь, да Сибирь, да Ермак, да тюрьма». В настоящем — душное
затишье, когда страна, по предчувствию поэта (высказанному в статье
«Пламень»), «вырвавшись из одной революции, жадно смотрит в глаза
другой, может быть более страшной».
«Соловьиный сад»
Соблазн благополучного существования, покоя, уюта, личного
счастья в пору, когда революционная, сулившая освобождение «буря»
миновала и опять «мужик поплелся бороздою сырой и черной», страстно
отвергается Блоком («Так. Буря этих лет прошла...», «Да. Так диктует
вдохновенье...» и др.). Занося в дневник отзыв о себе как о человеке,
который, по словам 3. Гиппиус, «думал больше о правде, чем о счастье»,
Блок замечает: «Я и теперь не жду его, Бог с ним, оно — не
человеческое».
Показательна история поэмы «Соловьиный сад». Бурное увлечение
актрисой Л. А. Дельмас было впоследствии отнесено поэтом к
значительнейшим событиям своей жизни, когда он, по собственному
признанию, слепо отдался стихии. «Сколько счастья было у меня с этой
женщиной!» — говорится в его дневнике. В поэме, созданной вскоре после
посвященного актрисе цикла стихов «Кармен» (1914), поначалу рисуется
идиллия: в соловьином саду, куда «не доносятся жизни проклятья», герой,
дотоле занятый тяжелым, однообразным трудом, обретает любовь — «чуждый
край незнакомого счастья».
Однако вскоре возникают тревожные, предостерегающие ноты:
Сладкой песнью меня оглушили,
Взяли душу мою соловьи.
Героя начинает мучительно, как голос совести, преследовать
воспоминание об оставленном за стенами сада — жизни во всей ее простоте и
даже подчеркнутой неказистости:
И вступившая в пенье тревога Рокот воли до меня донесла...
(Строки, близкие сказанному в «Ночной Фиалке»: «Слышу, слышу сквозь сон
за стенами раскаты... будто дальний прибой...»)
Вдруг — виденье: большая дорога
И усталая поступь осла...
...Крик осла был протяжен и долог,
Проникал в мою душу, как стон...
И хотя образ возлюбленной до конца остается прекрасным («Спит
она, улыбаясь, как дети... Как под утренним сумраком чарым лик,
прозрачный от страсти, красив!..»), герой возвращается к морю, которое в
блоковской символике обычно означает подлинную жизнь, народ, историю.
Пафос поэмы явственно перекликается со сказанным в блоковском
письме (6 мая 1914 г.) к Л. А. Дельмас (по ее свидетельству, эта книга
была подарена ей с надписью: «Той, которая поет в соловьином саду»):
«...Искусство там, где есть ущерб, потеря, страдание, холод. Эта мысль
стережет всегда и мучает всегда, кроме коротких минут, когда я умею в
Вас погрузиться и забыть все — до последней мысли». (Снова тема,
возникшая еще в давних стихах: «И обреченных вереница передо мной всегда
стоит».)
Накануне революции
В годы первой мировой войны трагизм блоковского мировосприятия
достиг своей кульминации. Поэт задолго предчувствовал, как он писал
матери из-за границы в 1911 г., «приготовление этой войны, от которой
несет не только кровью и дымом, но и какой-то франко-немецкой
коммерческой пошлостью». Его глубоко потряс шовинистический угар,
охвативший значительную часть общества во всех странах:
Вот — свершилось. Весь мир одичал, и окрест
Ни один не мерцает маяк.
(«Ты твердишь, что я холоден, замкнут и сух...»)
А вблизи — все пусто и немо,
В смертном сне — враги и друзья.
(«Я не предал белое знамя...»)
«Я не понимаю, — писал он дальней родственнице, С. Н. Тутолминой
(16 января 1916 г.), — как ты, например, можешь говорить, что все
хорошо, когда наша родина, может быть, на краю гибели, когда социальный
вопрос так обострен во всем мире, когда нет общества, государства,
семьи, личности, где было бы хоть сравнительно благополучно».
Полно отчаяния и боли за родину написанное в том же году стихотворение «Коршун»:
Идут века, шумит война,
Встает мятеж, горят деревни.
А ты все та ж, моя страна.
В красе заплаканной и древней.—
Доколе матери тужить?
Доколе коршуну кружить?
Оказавшись на военной службе, в инженерно-строительной дружине, Блок стихов больше не писал.
Февральскую революцию он встретил восторженно и, вскоре
вернувшись в Петроград, принял активное участие в работе Чрезвычайной
комиссии, созданной для расследования деятельности бывших царских
министров и сановников. В результате им был написан очерк «Последние дни
старого режима» (1919), при отдельном издании получивший название
«Последние дни императорской власти» (1921), который был выдержан в
строго документальном тоне.
Робость и непоследовательность политики Временного правительства
глубоко разочаровали Блока, и Октябрьский переворот он поначалу принял
как долгожданное осуществление своих «революционных предчувствий», о
которых говорится в предисловии к поэме «Возмездие».